Назаров Илья Федорович: жизнь и творчество

Повесть «Суд идет!»

В 1964-м в издательстве «Жазушы» вышла повесть «В памяти остается всё», написанная Ильей Назаровым в соавторстве с журналистом Вениамином Лариным. В 1976-м в №№ 5 и 6 журнала «Простор» напечатали ее продолжение – «Суд идет!». Она также написана от лица моего отца на основе впечатлений от его поездок в Германию на следствие и суд над нацистским преступником Антоном Ганцом – бывшим комендантом концлагеря Эбензее.




Для комментирования можете перейти в группу в Фейсбуке:


Помощь сайту:
а) с яндекс-кошелька

б) с банковской карты




»Новости по теме нацистских концлагерей

Страницы повести:  1     2     3     4     5     6     7     8     9    

«Суд идет!» (2)


Итак, встреча с Антоном Ганцем. Встреча с убийцей, палачом и садистом. Даже эти слова не выражают сущности человека, который во времена гитлеровского рейха, будучи одним из подручных Гиммлера, руководил фабрикой смерти. Только в эбензеевском концлагере (филиал Маутхаузена) при его непосредственном участии в 1945 году было убито в январе – 705 человек, в феврале – 1852, в апреле – 4547 узников. Признаться, встреча эта меня очень волновала.

Мы с переводчиком прошли в комнату свидетелей. Вскоре нас вызвали в зал заседаний суда. Все места на деревянных диванах были заняты журналистами, а также «зрителями», пришедшими, по-видимому, не ради простого любопытства: головы большинства из них были седыми и среди них не могло не быть ровесинков Ганца, а то и, кто знает, духовных друзей. Тридцать лет назад, во время разгула фашизма, такие вершили дела, они были полны сил и энергии.

Сопровождаемые взглядами присутствующих, мы шли к столу, за которым сидели судья и присяжные.

В конце прохода на нашем пути оказалось кресло, на котором лицом к судейскому столу сидел какой-то тучный господин. Обходя кресло, я нечаянно коснулся его рукава и извинился. Он буркнул что-то вроде «пожалуйста», не меняя позы. Мы сели на стулья перед судейским столом. Не видя подсудимого, я тихо спросил переводчика:

– А где же Ганц?

– Да он тот самый, – ответил так же тихо Макс, улыбнувшись глазами, – вы только что перед ним извинились.

Комендант Эбензее Антон Ганц. Рис. Николая Баева
Источник: Freund F. Arbeitslager Zement. Wien, 1989

Комендант Эбензее Антон ГанцЭти слова меня обожгли. Я невольно оглянулся. Подсудимый сидел теперь позади и левее меня. Только сейчас я увидел, что по обе стороны от него на первых диванах сидят полицейские. И это Антон Ганц?! Я мог находиться с ним за одним столом, ехать в одном купе, но никогда не узнал бы в нем того тупого, высокомерного нацистского офицера. В кресле сидел, скрестив руки на животе, обрюзгший старик. Я оглядывался на него снова и снова, постепенно в обличии оплывшего и замершего в ангельской позе существа стали проглядывать знакомые черточки. Прежде всего, не изменились глаза – неподвижные и стеклянные. В них нет жизни, они будто остановились. И в былые времена глаза у него стекленели, превращаясь в никого и ничего не видящие серые прорези в черепе. Над глазами низкий лоб, увенчанный (как тогда) волосами под «ежика волос. Только они поседели да поредели. Вот и всё, что было для меня в нем знакомо.

Судья обратился ко мне:

– Свидетель, посмотрите внимательно на подсудимого и скажите, знаете ли вы этого человека? – кивком головы он показал на Ганца.

Я обернулся. Ганц оставался все таким же неподвижным и отрешенным. В зале воцарилась напряженная тишина. Все смотрели то на меня, то на него. Казалось, каждый из находившихся здесь пытался опознать подсудимого, предвосхитить мой ответ.

...Среди присутствовавших в зале лицо одного человека показалось вдруг знакомым. Я пристально посмотрел на него, и он, чуть прищурив правый глаз, еле заметно ободряюще мигнул мне. Необычная атмосфера настораживала, в голове мелькнуло: «Кто это?» Одно мгновение – и я вспомнил: это он встретился в первый мой приезд на мосту и проводил меня до суда... Тогда мы договорились, что вначале будет давать показания Архип Николаевич Партасюк.

– Вы сегодня свободны, – сказал мне следователь. – Можете осмотреть наш городок, хоть особых достопримечательностей не найдете.

Я вышел из суда, пересек небольшую площадь и медленно пошел по узенькой улочке. Изгибаясь, она уводила меня все дальше и дальше от центра. И когда я остался один на один с подслеповатыми готическими домами, я вдруг вспомнил сорок второй год. Город Хамельбург. Он недалеко отсюда, где-то в южной Баварии. Нас, пленных, ведут по такой же улочке. Будто сейчас в ушах исступленные крики. Орут обезумевшие женщины, подростки, старики. Они заполонили тротуары, высунулись из окон. Кричат, бросают в нас камни, кости, какие-то палки. Из окон, из подъездов выплескивают на нас помои.

– Русские свиньи, проклятые собаки, бандиты! Вешать всех надо, стрелять! – Передо мной ожили искаженные злобой, с вылезающими из орбит глазами лица. На всю жизнь в памяти женщина – блондинка в черном платье. Она, растопырив пальцы, словно хищная птица, готовая разорвать добычу, яростно кидалась на каждого, кто проходил мимо нее. И, честно окажу, мы с благодарностью глядели на солдат, которые гортанно выкрикивали:

– Стой! Назад! Вон!

Делали они это, конечно, не из чувства уважения или сострадания к обреченным, а в силу служебного долга.

...И какой-то страшной мне показалась безлюдная улочка. Я поспешно перешел на другую, шумную, заполненную людьми. То и дело встречались или обгоняли велосипедисты, преимущественно пожилые женщины. Лица прохожих выглядели слишком озабоченными. Так, по крайней мере, виделись они мне. Во многих из тех, кому за сорок, я пристально вглядывался. Наверное, некоторые из них – не мог отогнать я назойливую мысль – также ревели и выливали помои на головы советских военнопленных, которые, конечно же, были и работали тут. И брусчатка на тротуарах, и мостовые, может быть, выложены их руками. Здесь пленные из пленных ушли в землю. Даже не в могилы, потому что могил нет и не было. Закапывали, как скот, в ямы. О чем так напряженно думают прохожие? Как бы они стали вести себя, если бы я вдруг остановил их и сказал:

– А помните, как в ваш город пригнали советских военнопленных? Я один из них, уцелел и вот стою перед вами!

Встречаются мужчины, которым сейчас за пятьдесят. Они тогда носили военную форму. И хотя большинство из них узнали на собственном опыте, почем фунт лиха, но не перевелись и такие, кому и ныне неймется. Ведь партия неофашистов находит себе сочувствующих.

Молодежь смотрелась иначе. Юноши и девушки красиво и модно одеты. Они весело и громко говорили, смеялись. Эти ни в чем не виноваты. И хотелось, чтобы на их плечи никогда не легло бремя войны, которое несли их отцы и деды.

На мостике через крохотную речку, в которой плавали какие-то черноватые рыбы, я обнаружил, что иду не в ту сторону. Пришлось обратиться к прохожему за помощью. Ему за шестьдесят. Низкая зеленая шляпа и седые бакенбарды обрамляют свежее румяное лицо. На нем бежевая куртка с зелеными отворотами бортов и серебристыми пуговицами, короткие брюки, схваченные пряжками ниже колеи, темно-коричневые туфли и гетры.

– Скажите, как пройти к центру?

– К центру города? – переспросил он, улыбаясь. – Это совсем рядом. У нас ведь заблудиться трудно. Идите со мной...

– Большое спасибо.

– Не за что, – чувствуя мою не совсем уверенную речь, он спросил: – Вы иностранец?

– Да.

– Испанец?

– Нет, я русский, из Советского Союза.

Да? – он удивленно поднял брови. – Давно в Меммингене?

– Сегодня приехал.

– К родственникам?

– Нет, у меня сюда командировка.

– Вы инженер, коммерсант?

– Я приехал по вызову вашего суда.

– По вызову суда?! И снова неподдельное удивление, но теперь и откровенное любопытство. – Что-нибудь с войной?

– Да, с войной, – отвечал я односложно, но мне хотелось увидеть своими глазами, как человек в таком возрасте будет реагировать на мои слова. – Я был узником концлагеря Маутхаузен в Австрии, а здесь ведется следствие по делу бывшего коменданта побочного лагеря в Эбензее. Суд пригласил меня в качестве свидетеля.

– Немец слушал, полуоткрыв рот. А дослушав, приложил шершавые, потрескавшиеся пальцы к вискам и вспомнил:

– Момент-момент! Примерно год, как я слышал, что поймали крупного нациста, и, по-моему, сюда уже приезжали другие свидетели.

– Вполне возможно, в лагере были узники со всей Европы.

– Вот как! продолжал удивляться мой знакомый, будто впервые услышал об этом. В кацет* страшно, очень страшно?!


*Так немцы называют фашистские концлагеря.

– Страшнее некуда, люди гибли тысячами. Впереди показалась ратуша, я уже знал это здание, стоявшее рядом с судам. – Простите, что побеспокоил.

– Ах, не за что, – махнул он рукой. – Вы из Москвы?

– Нет, из Алма-Аты.

– Где это?

– Я подробно объяснил, подчеркнув, что это столица огромной республики.

– Ох-хо-хо! – воскликнул он. – Так далеко, тысячи километров! Красивый город Алма-матер?

– Алма-Ата, поправил я. В переводе с казахского – отец яблок.

– Да?! Прекрасно. Там много яблок?

– Очень много. Красивые, вкусные, апорт.

– Это очень хорошо, очень хорошо.

Он показал в сторону здания суда.

– Там?

– Да, там.

– Хорошо! – кивнул он, как бы ободряя меня перед допросом. – Очень хорошо. До свидания!

...И сейчас я увидел его в зале. Стало как-то легче: хоть по существу я не знал этого человека, но все-таки подумалось, что тут я не совсем одинок. И еще более отчетливо показалось, что мой старый знакомый ободряюще мигает, поддерживает меня.

– Да, – твердо ответил я судье, – мне этот человек знаком, хотя узнал его я с большим трудом. По глазам, по лбу и по прическе. Эта верхняя часть лица изменилась меньше, чем все остальное.

Журналисты что-то записывали в свои блокноты, присяжные тоже делали пометки на лежащих перед ними листках.

– Хорошо, – снова обратился ко мне судья, – теперь скажите, когда, где и при каких обстоятельствах вы его встретили?

Я сказал, что в сорок четвертом и сорок пятом годах находился в филиалах концлагеря Маутхаузена – винеройштадтском и эбензеевском, где подсудимый был комендантом. Пока переводчик пересказывал мое показание, я оглянулся на Ганца. Он сидел, не меняя позы, и всем своим видом, отсутствующим взглядом показывал, что происходящее его совсем не касается.

Судья спросил, как я оказался в лагере. Я рассказал, что в мае сорок второго года в окружении под Харьковом был тяжело ранен и взят в плен. После выздоровления бежал, но был пойман и посажен в концлагерь. Один из присяжных, мужчина лет пятидесяти, с рыжеватыми полосами и конопатинками на лице, уточнил, где я был взят в плен.

Судья задавал еще много вопросов: не ошибаюсь ли и в том, что подсудимый действительно Антон Ганц, помню ли, где увидел его впервые, не путаю ли с кем-то другим, часто ли видел его и даже («хотя бы примерно») сколько раз в неделю или месяц и на каком расстоянии – в том или ином случае. Очень скрупулезно уточнял, когда именно был привезен в Эбензее*. Мне, по прошествии почти тридцати лет, было, конечно, трудно назвать точно не только день, но и месяц, и судья всячески старался помочь: просил припомнить, какая была погода, когда нас привезли в лагерь, шел ли снег или дождь, тепло было или холодно, может, запомнились зеленые деревья, цветы и т. д. Я ничего не прибавил к тому, что показал на предварительном следствии.


*Ганц в суде проходил только по этому концлагерю.

В эбензеевский филиал Маутхаузена нас привезли в ноябре или декабре 1944 года. Не могу не сказать о том, что судья показался мне доброжелательным человеком. По тону голоса, по улыбке, которая иногда появлялась на его лице (она напоминала улыбку преподавателя, который желает помочь ученику, вдруг запамятовавшему ответ), я улавливал, что, сохраняя внешнюю нейтральность, внутренне он не безразличен к тому, о чем идет речь. И как бы в подтверждение этого в суде произошло нечто неожиданное, вызвавшее заметную реакцию присутствующих. Закончив задавать вопросы, судья попросил меня подойти к его столу. Он раскрыл большую папку, на разворотах которой было приклеено около двух десятков фотографий эсэсовцев в форме.

– Знаком ли вам кто-нибудь из них?

– Да, вот этот, показал я на фотографию Антона Ганца и как-то машинально добавил: – Тогда он выглядел по-другому.

– Да, да, – произнес судья и улыбнулся с оттенком пренебрежения, – тогда он был бравым...

Последнего слова я не понял (знал язык слабовато), только заметил, как присяжные, будто вздрогнув, одновременно взглянули на судью, а за спиной отчетливо различил приглушенный гул. Судья решительно посмотрел в зал, приподнял голову и, слегка выбросив вперед подбородок, как бы спросил: «А что, разве не правда?!» Затем, не обращая внимания на присяжных, встал и объявил перерыв.

Антону Ганцу вопросов не задавали: целью сегодняшнего заседания было только опознание подсудимого. Ганц, все так же устремив взгляд куда-то вверх, медленно поднялся с кресла и под охраной двух полицейских вышел из зала. Походка у него остались та же, ее нельзя было не узнать: он слегка приседал на ту ногу, которой ступал, а тридцать лет назад похлопывал при этом по голенищу сапога металлическим прутом, оплетенным кожей. Следы от него у многих узников сохранились на нею жизнь.

Судьи собрал в папку бумаги и тоже вышел из зала. Высокий рост, развевающаяся от быстрой ходьбы мантия, решительный, устремленный вперед взгляд, придавали его виду что-то мефистофельское.

– Мне кажется, – сказал переводчик, глядя ему вслед, – он допустил опрометчивость...

– А что он сказал? – Я не все расслышал.

– Назвал подсудимого чуть ли не бравым разбойником. Это может быть расценено как необъективность, как открытая неприязнь к подсудимому.

– Но судья мне чем-то понравился, – не удержался я.

– И не только вам, – согласился переводчик. Помолчав, он добавил: – А вы, наверное, думаете, что у нас одни фашисты и реваншисты?

– Совсем нет, я так не думаю, но знаю, что те и другие у вас все-таки есть.

– Может быть, – согласился Макс, – но они не делают погоды.

– А реакция зала на реплику судьи? – сказал я. – Ведь преступления Ганца чудовищны, но создается впечатление, что у него тут немало сочувствующих.

– Может, такая реакция вызвана не сочувствием Ганцу, – не соглашался переводчик, хитровато улыбаясь, – может, люди испугались за судью: его ошибкой воспользуются адвокаты.

– Вряд ли. Удивление присяжных еще можно объяснить неожиданной профессиональной оплошностью судьи, но сидящие в зале, думаю, зароптали по иной причине.

Мы стояли в коридоре. К нам подошел плотный, среднего роста мужчина в темно-сером костюме – тот самый рыжий присяжный, который уточнял время моего ранения.

– Простите, – обратился он ко мне, – значит, вы были под Харьковом в мае сорок второго?

– Да, был, а что?

– Я тоже там находился, – он сокрушенно покачал головой, – это было ужасно, погибли тысячи наших и ваших, бои были тяжелые, меня там ранило.

– Видите, какие интересные встречи случаются, – сказал переводчик. – Тогда вы хотели убивать друг друга, а сейчас разговариваете, как старые знакомые.

Мужчина достал сигареты, мы закурили.

– Вы были офицером или рядовым? – спросил я.

– Сержантом пехоты, – ответил он. – Жутко вспоминать – тяжелое время было.

«Тяжелое время» – эти слова здесь я часто слышал, когда заходила речь о войне, о фашистских концлагерях. И порой казалось, что произносящие их винят в происшедшем не кого-то конкретно, а это абстрактное «тяжелое время». Однажды в кафе сосед по столу, мужчина лет тридцати семи, спросил у меня, где я научился говорить по-немецки. Я сказал, что изучал язык в школе, а «практические занятия» прошел в концлагере.

– Да? – оживился незнакомец. – Там было плохо?

– Там умирали.

– От эпидемии?

– Нет, от зверских избиений, от издевательств, от непосильной работы, от голода.

Раньше мне много приходилось рассказывать об этом советским людям, чехам, полякам, и каждый раз слушатели, возмущаясь, восклицали: «Вот звери!» «Вот гады!» «Вот бандиты!» Мой же сосед сказал со вздохом:

– Да, тяжелое было время!


Страницы повести:  1     2     3     4     5     6     7     8     9    





Copyright © А. И. Назаров, 2009–2016


Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика
Дата последнего обновления: Wednesday, 02-Apr-2014 22:46:44 MSK
Google