Назаров Илья Федорович: жизнь и творчество

Повесть «Здравствуй, Андрей!»

Документальная повесть, написанная в форме писем другу юности Андрею Миронову. Его последнего – Виктор Мережников, с которым отец учился до войны в алмаатинской школе. В 1998 г. в №№ 9–10 журнала «Простор» вышел журнальный вариант повести. В архиве моего отца есть полный вариант повести, который я и решил постепенно размещать на этом сайте. В повести – зарисовки жизни алтайской деревни 30-х гг., Красной Армии накануне ВОВ, первого года войны, фашистского плена, наблюдения над японскими военнопленными в Сибири, рассказ о злоключениях бывшего военнопленного в первые послевоенные годы.




Для комментирования можете перейти в группу в Фейсбуке:


Помощь сайту:
а) с яндекс-кошелька

б) с банковской карты




»Новости по теме нацистских концлагерей

Страницы повести:  1     2     3     4     5     6     7

Письмо четвертое


Итак, в ночь с двадцать первого на двадцать второе июня мы улеглись спать без палаток. В четыре часа утра нас разбудила труба. «Тревога!» «Быстро в парк, к орудиям!» «Бегом!» – раздавались команды. Через полчаса наш полк на большой скорости двинулся на запад, к Одессе. И представь себе, ни у кого в уме никакого намёка о войне, все спешили на манёвры.

Подходы к городу запрудили воинские части. У небольшого моста образовалась пробка. Не меньше часа регулировщики «рассасывали» её. Они кричали одно и то же:

– Не задерживаться! Двигаться на западную окраину. Там получите точный маршрут.

Все улицы запрудили войска. По прошествии такого долгого времени, оглядываясь назад, ловлю себя на страшной мысли: а что если бы в те часы налетели фашистские бомбардировщики?! Но, к счастью, этого не произошло.

...Неожиданность случается иногда в самые критические моменты. У нас забарахлил тягач, и мы остановились на улице Короленко, напротив библиотеки, во дворе которой увидели бронзовый памятник Суворову. На невысоком пьедестале вздыбленный конь и на нем, будто живой, полководец с властно выброшенной вперёд рукой.

Пришлось ждать, когда привезут запасную часть. В двенадцать мы с командиром орудия пошли в ближайший магазин за папиросами. А когда возвращались, увидели довольно большую толпу горожан у трёхэтажного дома, под самой крышей которого виднелся репродуктор – чёрная тарелка. Ждали какого-то важного правительственного сообщения. Мы задержались и вскоре услышали:

– Товарищи рабочие, работницы, колхозники и колхозницы, сегодня без объявления войны...

Говорил В. М. Молотов. Толпа начала быстро редеть. Люди, озабоченные и взволнованные, разбежались. Мы тоже кинулись к расчёту. И когда сообщили ошеломляющую новость, Лучин зло бросил:

– Вот это манёвры!

Правительственное сообщение молниеносно разнеслось по воинским частям. И командиры разных рангов, кто на легковых машинах, кто на грузовиках или взмыленных конях возвращались к семьям, чтобы проститься с жёнами и детьми: маневры – одно дело, а война – другое, и кому что суждено там – неизвестно.

Бросалось в глаза: до этого на нас тут никто не обращал внимания, а после сообщения по радио не было отбоя: какой силы пушка, далеко ли летят снаряды, есть ли такие у немцев... Наш сержант терпеливо отвечал, заканчивая ответы одной и той же фразой:

– Штука добрая, шандарахнет так, что немцы и костей не соберут...

Хорошо помню, что у людей такой оптимизм сержанта вызывал откровенную радость. Некоторые любовно гладили холодный ствол гаубицы.

В час дня прибыл водитель вместе с помощником командира полка по технической части. Повреждение быстро устранили и мы, как говорят, «аллюр три креста» помчались догонять полк. В памяти по сей поры – плачущие женщины и дети. Старухи осеняли нас крестным знамением...

Под вечер мы нагнали свой полк, который переправлялся на понтонах через Днестр. После переправы двинулись на северо-запад. На фоне предзакатного неба показались силуэты вражеских самолётов – огромная стая «Юнкерсов». Они направлялись на Одессу. Мороз пробирает по коже и сейчас: стервятники ведь летят бомбить совершенно невинных людей, разрушать такой красивый город... Вдруг девятка из них начала разворачиваться на нашу колонну. К тому времени мы только что миновали Аккерман. Засвистели бомбы, раздались взрывы. Загорелась головная машина. Колонна остановилась. По команде мы разбежались по сторонам. Я лёг на спину в высокой пшенице и смотрел в небо. Временами казалось, что бомба летит прямо на меня, но, к облегчению, рвалась она где-то далеко. Сбросив бомбы, стервятники начали обстреливать нас из пулемётов. Помню, мы не растерялись: кто лёжа, кто сидя, а кто и стоя, стреляли по «Юнкерсам» из винтовок. И представь себе, курсант Мельник сбил-таки одного. Мне не раз приходилось рассказывать об этом случав, и находились слушатели, которые не верили: не может быть, дескать, «Юнкерсы» были забронированы и для них винтовочная пуля, что укус комара. Но я видел это своими глазами. «Юнкерс» шёл бреющим полётом над Днестром и вёл боковой огонь по высокому яру, откуда и палил в него Мельник метров с пятидесяти. Самолёт задымил, и вскоре с оглушающим ревом рухнул в воду. Когда все стихло и раздалась команда «По местам, к орудиям!», длинный неровный шлейф дыма все ещё виднелся над водной гладью.

Все поздравляли героя. Похвалил его и младший лейтенант Куделя, похлопав по плечу:

– О, це дило! Таку махину свалить!

Меня, как и многих, наверное, тревожила мысль: скольких же мы не досчитаемся после такого кромешного ада! Но, поверишь ли, никто в полку не пострадал. Правда, в нашем расчёте не оказалось курсанта Кочетова. Начали искать, звать, осмотрели пшеничное поле – нету... А на окраине Аккермана выбежала навстречу к нам женщина:

– У меня во дворе кто-то из ваших, наверное... Это был Кочетов. От страха он залез в летнюю печку, а выбраться оттуда не может: каска, застёгнутая ремешком-подбородником, мешает. Торчат одни ноги. Пришлось снимать плиту и вызволять «героя». Смеялись до слёз.

А Куделя посоветовал:

– В другой раз забегай у хату и залезай там в печь. В ней ты полностью разместишься, да может чем и поживиться сможешь. Горяченьким.

Кочетов виновато улыбался. Забегая вперёд, скажу, что лишь недели через три он привык к налётам. А поначалу панически боялся гула вражеских самолётов. Ты, Андрей, знаешь, что на войне всем приходилось перебарывать страх: только одни справлялись с ним быстрее, а другие – с трудом.

Вечером двадцать второго июня, когда уже стемнело, мы прибыли на румынскую границу, проходившую по реке Прут.

Наша батарея заняла огненную позицию. Первый раз за день поели, потом, попадав на землю, крепко спали. Подняли нас перед рассветом, далеко справа слышна была канонада, будто там сильная гроза и непрерывно гремит гром. На нашем участке было тихо. Но вскоре мы увидели, как к двум мостам через Прут направились две колонны фашистских солдат. И шли они... под музыку – откуда-то из-за сопки доносились бравурные звуки марша. Зачем это – мне до сих пор непонятно. Или были они пьяными, или сознательно «давили» на психику, ждали, что мы побросаем все и побежим? Каким же примитивным было у них представление о нашей армии, о нашем народе.

Как только их передние ряды ступили на мосты, наши батареи открыли мощный огонь. Длился он всего минут пять. Но, конечно, представляешь, что значит, непрерывный пятиминутный огонь из тридцати шести стволов. Когда дым рассеялся, мы увидели на том берегу убитых и раненых, а также убегающих за сопки живых. Музыки уже не слышалось.

– Хорошо! – воскликнул командир батареи Васильев с несвойственным для него возбуждением. – Попробуйте ещё раз, господа!

Вот так, Андрей, началась для меня война. Начало, как видишь, неплохое. Позднее же...

Недели две наша сто пятидесятая дивизия первого формирования сражалась в приграничной зоне. Каждый день шли кровопролитные бои. Я упомянул «первое формирование», потому что были и второе, и третье... Сто пятидесятая дивизия участвовала в штурме рейхстага. Дошёл ли кто туда из бойцов первого формирования, не знаю, но все мы, оставшиеся в живых, искренне гордимся, что начинали войну в такой легендарной части.

...Примерно в середине июля со мной случилась беда. К этому времени многие курсанты батареи уже погибли или выбыли по ранению. Прибывающие новички были плохо обучены и потому каждый из нас старался помочь им быстрее овладеть умением вести артиллерийский огонь. И вот однажды во время затишья в обед наводчик Зубрила, по образованию кандидат химических наук, растолковывал новичку, как пользоваться прицельным приспособлением. Я сидел под стволом гаубицы, с аппетитом поглощая кашу.

– Когда все отметки поставлены по команде, – слышу я глуховатый и наставительный голос Зубрилы, – можно дергать за шнур... Ну, попробуй... дёрни...

Зубрила забыл, что гаубица заряжена. Незадолго до обеда мы вели огонь, и когда в ствол дослали очередной снаряд, раздалась команда «Отставить!».

Я не успел ничего сообразить, как новичок дёрнул за шнур и вместо щелчка, которого ожидал Зубрила, раздался громовой выстрел. Можешь себе представить, каково было мне под стволом сотопятидесятидвухмиллиметровой гаубицы, при выстреле которой полагается укрываться в ровиках (специальные окопчики вокруг пушки); закрывать пальцами уши и открывать рот, чтобы не лопнули слуховые перепонки. Я кубарем покатился от орудия, в голове у меня стоял страшный шум, а вернее что-то вроде непрерывного больно режущего свиста. Обычно спокойный командир батареи Васильев выхватил пистолет:

– Кто дёрнул шнур?! – кричал он.

– Это по моей вине, – ответил дрожащим голосом побледневший Зубрила, – я виноват...

– Как же можно так безответственно?! Вы же не мальчик! – Васильев выругался и спрятал пистолет в кобуру.

– Виноват, виноват. – повторял Зубрила.

Комбат подошел ко мне, о чем-то спросил, но я ... ничего не слышал. Все звуки для меня исчезли, я погрузился в какое-то абсолютное безмолвие. Пытался по движению губ комбата понять, о чем он меня спрашивал, но не понял. Комбат отчаянно махнул рукой и, ругаясь, отошел в сторону. Зубрила, придя, наконец, в себя, подбежал ко мне и тоже о чём -то говорил.

– Не слышу, ничего не слышу, – сказал я ему.

Помню, я ни на кого не обижался, понимая, что всё произошло нечаянно. Зубрила был старше меня, ему было уже за сорок, я его очень уважал. А вот неожиданная вспышка гнева комбата меня, помню, удивила; это было на него не похоже, да и ни к чему. Но недаром говорится: на войне, как на войне.

Прошло часа три, полная глухота стала давить, угнетать, мне хотелось плакать.

Каждое утро Зубрила спрашивал:

– Ну как?

– Все так же, – шевелил я губами, не слыша, получаются ли нужные слова.

Через три дня комбат подал мне листок бумаги, на котором я прочитал:

«Завтра направим Вас в госпиталь на лечение».

Я попросил комбата порождать ещё несколько дней, надеясь, что слух начнёт восстанавливаться. Он теперь в обычной для него манере сочувственно улыбался и махнул рукой: ладно, мол, оставайся. Глухота, конечно, мешала, но все положенное во время боя я делал, а, кроме того, Зубрила не спускал с меня глаз, к готов был в любую секунду прийти на помощь.

Наверное, дней через десять, проснувшись утром, я услышал отдалённый разговор, хотя разговаривали в метре от меня. Помню, от радости соcкочил, подбежал к Зубриле:

– Слух приходит, слышу как разговаривают!

Ты бы видел, как он образовался. Сдавил меня в объятиях и заплакал... Не проходило дня, чтобы он не спросил, как идёт восстановление слуха. Множество раз я от него слышал:

– Верь мне: мы не погибнем, обязательно доживём до Победы.

Забегая вперед, скажу, что он погиб в сентябре сорок первого, причём погиб совершенно нелепо: стоял на посту, охраняя штаб, в полутора километрах от передовой и шальная пуля попала ему в голову. Его смерть была для меня тяжелейшим ударом. Уже после войны, перечитывая Гоголя, я выписал идя себя: «Нет уз святее товарищества! Отец любит своё дитя, мать любит своё дитя, дитя любит отца и мать. Но это не, то, братцы: любит и зверь своё дитя. Но породниться родством по душе, а не по крови может один только человек».

А какими были узы товарищества на фронте, не мне тебе рассказывать. Потому, наверное, даже не знавшие там друг друга ветераны войны, нынче встречаются как родные братья и сестры.

На всю жизнь остался в памяти случай, который произошёл вскоре после моего выздоровления. Курсанта Бронина, который по образованию тоже был кандидатом наук, послали не то в штаб дивизиона, не то в соседнюю батарею. На выполнение задания требовалось не больше двух часов. Но прошло полдня, а посыльной не возвращался. Комбат заволновался: в чём дело, дорога вроде не опасная – в трёх километрах от передовой.

Неужели ранило? Не мог же он заблудиться. И к радости всех – под вечер он вернулся, но... глухим, даже глухонемым. К нему обращаются, а он машет руками, вертит головой, мол, ничего не понимаю. Но показалось странным: комбат не подошёл к Бронину, ни о чём не спросил, а глаз с него не спускал. Потом вдруг как-то неспешно вынул пистолет и резко приказал нам:

– Прочь все от него! – oт неожиданного окрика и нацеленного на нас пистолета, мы отпрянули по сторонам. – Или ты заговоришь, или я тебя немедленно пристрелю, как собаку!

И случилось невероятное: Бронин упал на колени, и... заговорил, дико, торопливо, захлебываясь:

– Ой, пожалейте, они гнались, они стреляли, снаряд рядом разорвался... Я не виноват, простите...

– Довольно разыгрывать комедию! – негодовал комбат. – Встать сейчас же!

Бронин послушно вскочил, бледный, жалкий.

– Врёшь, негодяй! – гремел комбат, – захотел спасти свою шкуру... Военно-полевой суд по тебе плачет!

Бронин лепетал что-то о новом потрясении, которое вызвал в душе у него гнев комбата, это якобы и вернуло ему сейчас голос и слух. Но никто ему не верил. Смотрели на него с откровенным презрением. Он знал, что комбат хотел направить меня в госпиталь, вот и пришло ему в голову разыграть контузию, чтобы воспользоваться такой возможностью. Утром Бронина отправили в штаб полка. Больше мы его не видели. Были и такие «вояки». Ты их, думаю, тоже видел.

К концу июля сорок первого в батарее из тех, кто начинал войну, осталось всего семнадцать человек. И вот тут произошло событие, связанное с тем случаем, когда капитан Булыгин перевёл меня из школы младшего комсостава в учебную батарею: всех нас неожиданно отозвали в Днепропетровск... доучиваться... До места назначения добирались неделю, пересаживаясь с одного товарняка на другой. В Днепропетровске нас удивили действующие фонтаны, чистые улицы, цветочные клумбы. Сюда ещё война не пришла.

Мы стали курсантами Днепропетровского артиллерийского училища. Собралось нас около трёх тысяч. Но учиться не пришлось: через три-четыре дня начались бои и здесь. На глазах рушились здания, уродовались деревья, разлетались вдребезги фонтаны. Тысячами гибли люди – старики, женщины, дети. Катастрофически редели наши ряды. Сражались мы в качестве пехотного подразделения. Через два месяца отступления до Харьковской области из трёх тысяч курсантов осталось в строю семьдесят девять человек.

В конце октября сорок первого года на «выпускном вечере» на станции Боровой нам зачитали приказ о присвоении званий младших лейтенантов. Перед нами выступил командующий шестой армией генерал-майор Малиновский. После него попрощались с нами трое оставшихся в живых командиров. Помню, майор Омельчук сказал:

– Дорогие хлопцы! Сколько вас было и сколько осталось... Прощайте. И мстите за павших товарищей. У вас теперь в руках пушки – бейте гадов беспощадно. Бейте, чтобы от серо-зелёных жаб брызги летели...

– Служим Советскому Союзу! – дружно ответили мы.

Я был направлен в девятьсот шестьдесят пятый артполк четыреста одиннадцатой стрелковой дивизии, где воевал в качестве командира взвода управления до конца мая тысяча девятьсот сорок второго года. Солдаты во взводе были намного старше меня, а некоторые годились и в отцы. Встретили они меня с недоверием. Но из них никто ещё не был в боях, дивизия только что прибыла на фронт, а я, как ты понимаешь, был хорошо обсвистан и пулями, и минами, и снарядами. В первом же бою обнаружилось, что некоторые из моих подчинённых здорово смахивали на Кочетова, о котором я рассказал в начале письма. Помню, один из бойцов – рослый плечистый мужчина, услышав первый раз свист снаряда, нырнул в окоп, да так, что ободрал щеку и тыльную сторону ладони.

– Это наш снаряд пролетел к немцам, – крикнул я ему.

– Да ведь сразу-то непонятно чей, а вдруг... – отводя глаза, пробормотал он.

– Ну ничего, – успокоил я его, – привыкнете.

А уж когда кругом начали рваться вражеские мины и снаряды, шахтёры, что называется, вжимались в землю. Пришлось кое на кого прикрикнуть. После боя я заметил, что у них изменилось мнение обо мне. Это ведь тоже победа: у меня был опыт рядового, а тут надо было командовать.

День за днем, бой за боем шло время. Двенадцатого мая сорок второго года началось крупное наступление наших войск на Харьковском направлении. Как закончилось это наступление, ты знаешь. Как, наверное, и то, что об этом в мемуарной военной литературе упоминается лишь вскользь. Одни авторы пишут, что многие части вырвались из окружения и лишь некоторым не удалось это сделать. По утверждению других – сквозь вражеское кольцо пробилась незначительная часть войск. Кому верить?

Расскажу тебе, как сумею, конечно, о трагедии под Харьковом, которую мне довелось пережить. Рассказывать о ней сложно. И не столько потому, что больно вспоминать о тех страшных днях, а потому, что разыгравшиеся там события просто не поддаются описанию. Мне приходилось рассказывать друзьям, знакомым о пережитом и увиденном там и я ни разу не испытал удовлетворения, всегда чувствовал, что не получалось так, как хотелось бы.

Сначала хочу сказать, что предшествовало окружению под Харьковом. Примерно в течение трёх месяцев наши части вели «бои местного значения». Такое определение боёв я и до сих пор не могу слышать спокойно: будто это были и не бои в полном смысле этого слова, а что-то вроде лёгкой перестрелки. Конечно, «бой местного значения» понятен с точки зрения военной терминологии. Но, думаю, для человека, которому в таком бою оторвало ногу или пробило грудь навылет, такой бой вряд ли чем отличается от крупных сражений.

Мне довелось участвовать в таких боях за многие сёла. Особенно запомнились Гороховатка, Кунье, Валвенково, Иванчуковка, Савинцы, Залиман, Каменка, Гусаровка, Шевелёвка, Павловка, Алексеевна, Отрадново, Суданка, хутор Ржавчик, Безымянное, станция Закамельская. Название многих хуторов не помню. Помню только, что каждое село обходилось нам дорого, Я и сейчас с болью в сердце вспоминаю бой за крупное село Залиман. Он начался на рассвете и длился целый день. В бой были брошены хозвзвод и химвзвод, сапёры и повара... Село, наконец, взяли. Но от полка осталась едва ли пятая часть. Будто сейчас слышу поразившие меня тогда слова командира полка Макарова:

– Уложить столько людей! Зачем? Кому это нужно? Разве только немцам... Что дало нам взятие села?!

Я помню, от этих слов полковника опешил: ведь он же вёл полк в наступление и, мне казалось, он же мог и прекратить кровопролитие, если видел его бессмысленность. Ясность внёс комиссар полка:

– Начальству виднее, полковник, – будто простонал, промолвил он, – что поделаешь...

За окном хаты, в которой располагался штаб, воз за возом на санях везли убитых в братскую могилу, вырытую в балке, сразу за селом.

Таких боёв «местного значения» было много. И каждый раз перед селом, из которого выбивали немцев, чернели на снегу сотни, а то и тысячи убитых бойцов и командиров. Среди нас ходил слух, будто готовится плацдарм для крупного наступления.

К началу мая, на занятой за зиму территории, было сосредоточено огромное количество войск: пехота, танки, «катюши», артиллерия, кавалерия.

Наступление началось мощной артподготовкой. Затем вперёд пошли танки, пехота... Почти за год пребывания на фронте я не видел столько трупов фашистов, сколько увидел их за три дня наступления. Думаю, немцы не ожидали столь мощного напора с нашей стороны, хотя, конечно, же, знали о готовящемся наступлении.

Трудно описать, как всех нас радовали успехи первых дней наступления. Ведь целый год отступали! И, бывало, каждый день приходилось слышать, как кто-нибудь сокрушался:

– Что же происходит, когда это кончится?! И вот – мощное продвижение вперёд. Все вдруг поверили, что теперь только так и будет, что двигаться будем только на запад. Эта уверенность появилась, несмотря на то, что до наступления всё-таки высказывались сомнения в его успешном исходе. Помню, накануне наступления у меня состоялся разговор с политруком нашей батареи Солониной.

– Значит, завтра начнём! – Бодро обратился я к нему.

– Начать-то начнём, – тихо промолвил политрук, предусмотрительно оглянувшись по сторонам, – только чёрт знает, чем всё кончится. Посуди сам: сзади справа – в Балаклее у них крепкие бронетанковые соединения, а сзади слева – в Славянске – то же самое. Вспомни, как наши части пытались в марте выбить их из этих городов. Не получилось. К тому же сзади у нас ещё и Северский Донец, который, в случае чего, будет трудно преодолимой преградой.

Политрук Солонина говорил мне всегда только то, что думал, откровенно делился своими мыслями.

– Вы считаете, что мы можем оказаться в мешке? – Открыто спросил я.

– Не только я так считаю, – политрук помолчал, потом доверительным тоном закончил, – до меня дошёл слух, будто и в штабе фронта решение наступать было принято далеко не единодушно. Говорят, какой-то генерал-майор по фамилии Пушкин резко выступал против наступления, доказывал, что оно обречено на провал. Причём не только он придерживался такого мнения. Так что, чёрт знает...

– Наверно, всё продумали, учли, – сказал я, успокаивая больше себя, чем Солонину.

Но, поверишь ли, Андрей, когда началось наступление, я ни разу не вспомнил об этом разговоре. События развивались так ошеломляюще, так грандиозно, что в успехе никто не сомневался. 0 словах Солонины я вспомнил через неделю, когда его уже не было в живых. А пока наши армии стремительно продвигались к Харькову.

Неожиданно ситуация резко изменилась. Восемнадцатого мая нашей дивизии почему-то приказали повернуть назад, туда, откуда начиналось наступление. Мы отошли километров на пятьдесят и вдруг услышали орудийные залпы, доносящиеся... из нашего тыла. Что это? Фашистский десант? Или наши ведут бой с окружённой вражеской частью?

Всё стало ясно вечером, когда личному составу было объявлено об окружении. Тяжелейший это был момент! Своим бойцам объявление делал я, так как замещал погибшего командира батареи. Ты бы видел, Андрей, как оно было встречено!

– Довоевались...

– Куда смотрело командование?

– Завели столько войск на съедение немцам!

Я пытался успокаивать, говорил, что окружённые войска заняли круговую оборону, что на помощь идёт армия, которая поможет разорвать вражеское кольцо. Но это не помогало.

– Какой толк от круговой обороны, если боеприпасов нет!

– Чем обороняться, кулаками что ли от танков!?

– От голода повалимся...

И действительно, уже на следующий день есть было нечего. Через два-три дня все обессилили, еле двигались. Помню, в расположении батареи появилась лошадь из орудийной упряжки. Её подстрелили, затем прирезали, в балке развели костёр, начали обжаривать мясо, деля по кусочку на каждого. Не было воды. Кто-то отыскал заброшенный колодец, из которого черпали мутную жижу и утоляли нестерпимую жажду.

Фашисты непрерывно бомбили окружённую территорию. В небе одна за другой появлялись тучи вражеских бомбардировщиков. Они сыпали и сыпали бомбы. Рёв пикирующих самолётов не прекращался. Чёрный дым и пыль от взрывов закрыли солнце, стояла какая-то полутьма. Кругом убитые, раненые, которым некому и нечем было оказать необходимую помощь. Стоны корчившихся с пробитой грудью, разорванным животом или перебитыми руками и ногами. Обезумевшие от боли кричали:

– Братцы, пристрелите, прошу, умоляю, не видите что-ли... Стреляйте же...

Помню, одному капитану, придерживающему руками вываливающиеся из живота внутренности и не потерявшему сознание (!), сунули в руку пистолет. Не успели отвернуться – раздался выстрел…

В воздухе стоял запах крови и разлагающихся трупов. Никакой «круговой обороны» не получилось. Вражеское кольцо быстро сжималось, уже близко слышались автоматные очереди немцев. Числа двадцать второго начался невообразимый хаос. Люди большими и малыми группами метались по балкам, старались укрыться в зарослях лесопосадок. Наконец, всё слилось в единый поток: нескончаемой лентой люди из разных воинских частей двигались в сторону Изюма, где якобы было прорвано вражеское кольцо. Но никакого прорыва там не было. Меня ранило в левую руку. Рана в нормальных условиях была бы не опасной. Но там... До ранения меня не покидала мысль: «Пусть лучше убьёт, чем ранит». С тремя товарищами я шёл, еле переставляя ноги. Куда мы шли? А никуда! Просто надо было идти с надеждой на какое-то чудо, что ли. Но чуда не произошло. Помню, как впервые увидел со стороны сдающихся в плен наших бойцов и командиров.

Приблизившись к глубокой балке, мы неожиданно услышали немецкую речь:

– Лос, лос, раус, раус!

Мы залегли в траве и вскоре увидели тех, кто подавал неведомые нам команды: низиной балки с автоматами наперевес шли немцы. Они шли спокойно, махали руками, кого-то приглашая к себе. Как описать, что произошло дальше? Из кустарниковых зарослей, из оврагов по «приглашению» показались наши воины. Рук никто не поднимал, да немцы почему-то и не требовали этого. Мы попытались считать количество сдавшихся. Насчитали около пятисот, потом потеряли счёт... У многих виднелись побуревшие от крови повязки на голове, руках, ногах... Небритые, неумытые, оборванные, руки у всех висят как плети, опущенные головы, отрешенные лица. И не верилось, что всего неделю назад эти воины с огромным воодушевлением сокрушали противника.

Через два дня такая же участь постигла и нас. Под вечер мы укрылись под разбитой трёхтонкой, надеясь пролежать до наступления ночи, чтобы потом идти дальше в «никуда». Но немцы нас обнаружили... Всё свершилось фантастически быстро. Мощное наступление к концу недели после начала оборвалось. В наступлении участвовали шестая, девятая, двадцать первая, двадцать восьмая, тридцать восьмая, пятьдесят седьмая армии и армейская оперативная группа. И ведь всей этой армаде противостояла только одна армия, которой командовал Паулюс и которую поддерживало танковое соединение Клейста.

Полностью оказались в окружении наша шестая, пятьдесят седьмая армии и армейская оперативная группа. Все окружённые погибли или были взяты в плен. Все! В мемуарах некоторых авторов нельзя не увидеть стремление как-то приуменьшить грандиозный провал наступления под Харьковом, как-то скрыть, приглушить что-ли редкую по своим масштабам трагедию, а заодно и несмываемый вечный позор тех, кто был в ней повинен. Может ли хоть один живой свидетель тех страшных событий без глубочайшего возмущения читать, например, такую ложь: многим частям удалось вырваться из окружения, но некоторые не смогли и, не желая сдаваться, дрались до последней капли крови.

Выходит под Харьковом ничего особенного и не происходило: большинство из окружения вышло, а немногие, оставшиеся там, сражались до последней капли...

Меня удивляет, как можно было писать ложь, зная, что живы тысячи свидетелей, очевидцев. И ведь они, я в этом уверен, своим детям, внукам говорили правду. И что думали эти дети и внуки, слушая ложь из уст учителей на уроках истории...

Хочу сказать ещё вот что. Когда читаешь о том, как наши воины попадали в плен, то просто диву даёшься: для описания трагедии используется одна и та же, давно ставшая банальной, модель: он был тяжело ранен, потерял сознание, а когда очнулся, то увидел, что находится в плену. Бывало, конечно, и так. Под Харьковом в плен были взяты не только раненые, но и тысячи не раненых, а изнурённых голодом, лишённых средств обороны, отчаявшихся в безвыходном положении воинов. В плен были именно взяты. А сдаваться? Да разве кому этого хотелось? Стреляться? Но никто из окружённых не считал себя виновным в том, что оказался в этом страшном котле.

В сентябре сорок второго с двумя товарищами я убежал из лагеря в Судетах. Голодные, измученные месяц брели мы ночами. Куда? На восток к своим. На территории Чехии нас схватили гестаповцы, а после допросов отправили в печально знаменитый лагерь смерти Маутхаузен.

Подробнее об этом в следующем письме.


Страницы повести:  1     2     3     4     5     6     7





Copyright © А. И. Назаров, 2009–2016


Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика
Дата последнего обновления: Wednesday, 02-Apr-2014 22:46:58 MSK
Google