Назаров Илья Федорович: жизнь и творчество

Повесть «Здравствуй, Андрей!»

Документальная повесть, написанная в форме писем другу юности Андрею Миронову. Его последнего – Виктор Мережников, с которым отец учился до войны в алмаатинской школе. В 1998 г. в №№ 9–10 журнала «Простор» вышел журнальный вариант повести. В архиве моего отца есть полный вариант повести, который я и решил постепенно размещать на этом сайте. В повести – зарисовки жизни алтайской деревни 30-х гг., Красной Армии накануне ВОВ, первого года войны, фашистского плена, наблюдения над японскими военнопленными в Сибири, рассказ о злоключениях бывшего военнопленного в первые послевоенные годы.




Для комментирования можете перейти в группу в Фейсбуке:


Помощь сайту:
а) с яндекс-кошелька

б) с банковской карты




»Новости по теме нацистских концлагерей

Страницы повести:  1     2     3     4     5     6     7

Письмо шестое


Ты, наверное, подумал, не тяжело ли мне писать о тех ужасах, которые пришлось пережить. Конечно, приятного мало. Но, во-первых, пишу, а вернее изливаю душу не кому-нибудь, а другу, с которым вместе мечтали в юности о будущем, который меня знает, а потому лучше, чем кто-либо другой поймёт. Во-вторых, я уже привык рассказывать о пережитом. «Привычка», правда, далась нелегко. Ведь десять лет после войны никому не рассказывал, кроме отца с матерью, да нашей общей любимицы – учительницы по литературе Веры Алексеевны. Ты же знаешь, в те годы таких, как я, выступать не приглашали. А когда обстоятельства изменились и меня однажды попросили рассказать о зверствах фашистов, мне пришлось тяжко.

Захожу, помню, в зал. Меня встречают... стоя, аплодисментами. Чувствую в горле какой-то ком, глаза мутнеют от слёз. Еле разбираю громкий голос ведущей:

– Сегодня мы встречаемся с ветераном войны, бывшим узником лагеря смерти... В зале почему-то продолжают стоять, снова аплодируют. Зазвучал «Бухенвальдский набат». И я не выдержал – слёзы неудержимо потекли, сдавило до боли сердце.

Я проклинал себя: «Люди ведь пришли слушать, а не смотреть, как я плачу». В общем, не выдержал, резко повернувшись, ушёл за кулисы. За мной кинулась ведущая со стаканом воды.

– Успокойтесь, пожалуйста, – умоляла она, – всё хорошо, люди понимают, не волнуйтесь, ради бога...

Отпив несколько глотков воды, сказал ей:

– Извините, минуточку, я выступлю, сейчас пройдёт.

Мы вернулись на сцену. Я подошёл к трибуне, извинился, глянул в зал и меня снова охватил какой-то необъяснимый страх: в зале стоит могильная тишина. Все присутствующие, как завороженные, смотрели на меня. Я теперь боялся, что не оправдаю их надежд, не справлюсь с нервами.

Но начал. Старался избегать наиболее страшных сцен из жизни концлагеря. Потом почувствовал, что вроде бы справляюсь c собой. Рассказал об одном тяжёлом случае, о другом. Появилось даже радостное облегчение оттого, что дрожь в голосе исчезла, волнение улеглось. Через полчаса решил одолеть (другого слова не нахожу) рассказ о гибели четырнадцатилетнего мальчика в лагере. Летом сорок четвёртого мы впятером – Медведев Иван, Ребриёв Михаил, Глазистов Михаил, Макаров Григорий и я – спланировали побег, но нас выдал провокатор. И вот на допросе вместе с нами избивали мальчика, которого мы видели впервые. Я и до сих пор не знаю, почему он оказался среди нас. Допрашивали в вещевом складе вечерами после работы. На третий вечер один из эсесовцев внес веревки. Из них сделали петли и надели нам на шеи. Концы каждой петли зацепили за крючки, на которых обычно висела одежда, и подтянули так, что стоять можно было лишь на носках. Сделав это, эсесовцы ушли.

Немели ноги, но стоило чуть опуститься, как шею начинала сдавливать верёвка. Время от времени, ухватившись руками за верёвку над головой, мы старались подтянуться, чтобы дать хоть небольшой отдых ногам. Каждый из нас чувствовал, что это уже последние минуты жизни.

– Не могу, дяденька, – тихо простонал мальчик.

Ноги у него подкосились. Он попытался встать, дёрнулся и повис.

Рассказывая об этом случае, я увлёкся, стараясь точнее изобразить гибель подростка и ... снова «замкнуло», опять появились слёзы. Стиснув зубы, несколько секунд молча смотрел в зал, потом убежал за кулисы. Рядом снова стояла, протягивая мне стакан с водой, ведущая.

– Ой! – Воскликнула она, стараясь улыбаться, – так здорово получилось, вас так слушали, вы так много успели рассказать. Спасибо, эту встречу будут помнить, – слышите, до сих пор не могут успокоиться.

В зале действительно не прекращались аплодисменты, будто вызывали на бис. Но я больше не вышел, сразу же уехал домой, почти всю ночь не спал...

Вот так, друг мой, я выступил первый раз с рассказом о концлагере. А ведь к тому времени был уже опытным лектором, позади были сотни выступлений, давно уже не терялся перед аудиторией, но тут не смог. Это случилось не только потому, что ни разу раньше принародно не рассказывал про ад. Главная причина была в предшествующих чувствах отчаяния и безысходности. Ты же помнишь послевоенные годы. «Бывший в плену» – вот «исчерпывающая» характеристика, с которой пришлось прожить более десятилетия. Эти два слова были роковой метой, по которой тебя «опознавали», и, как прокажённого, опасались, а какой-нибудь подлец (и такое было) мог использовать её в своих шкурнических целях.

Долго переживал, что таким «уникальным» получилось выступление, хотя ни разу не встречал «железного» человека, который бы после долгих лет страданий легко и просто встретил, наконец, торжество правды и справедливости. Таких на свете просто нет. И я уверен, когда был опубликован в «Правде» рассказ М.А. Шолохова «Судьба человека», миллионы людей, и прежде всего бывшие узники фашистских лагерей смерти, уронили не одну слезу на страницы газеты. Это были слёзы радости и горького сожаления по поводу незаслуженных терзаний.

А от выступлений с рассказами о фашистских злодеяниях отказаться я не имел права...

В день освобождения во всех фашистских концлагерях оставшиеся в живых узники поклялись бороться до тех пор, пока последний нацистский преступник не предстанет перед судом народов. Эту клятву знает каждый бывший узник фашистского лагеря. Помню всю жизнь о ней и я, а потому делаю всё, что в моих силах во имя её исполнения. Так что за меня не переживай, пишу без ущерба для здоровья.

В предыдущем письме я обещал рассказать тебе о периодических уходах из ада. Эти уходы особенно ярко вспомнились после того, как в тысяча девятьсот шестьдесят третьем году по приглашению друзей – бывших узников Маутхаузена – я побывал в Чехословакии. Они показали мне печально знаменитый дворец Печека, в котором в годы хозяйничанья нацистов в Праге располагалось гестапо. Чехи прозвали тогда дворец «Печкарней». Здесь гестаповцы зверски пытали патриотов, попавших к ним в лапы.

Жертвы палачей ожидали допроса в большой комнате на деревянных скамейках. Им приказывали садиться дальше друг от друга, а чтобы никто не попытался переброситься с соседом хотя бы взглядом, в углу на высоком стуле восседал гестаповец, не спускавший с них глаз. Не шелохнувшись, будто застывшие изваяния, они порой часами смотрели на стенку перед собой.

Сидел на этих скамеечках и Юлиус Фучик. И вот что он на писал в своём бессмертном Репортаже: «Сидеть, напряженно вытянувшись, уперев руки в колени и уставив неподвижный взгляд в пожелтевшую стену комнаты для подследственных во дворце Печека, – это далеко не самая удобная поза для размышлений. Но можно ли заставить мысль сидеть навытяжку? Кто-то, когда-то – теперь уж, пожалуй, и не узнать, когда и кто, – назвал комнату для подследственных во дворце Печека кинотеатром. Замечательное сравнение! Обширное помещение, шесть рядов длинных скамей, на скамьях – неподвижные люди, перед ними – голая стена, похожая на экран. Все киностудии мира не накрутили столько фильмов, сколько их спроецировали на эту стену глаза ожидавших нового допроса, новых мучений, смерти... Целые биографии и мельчайшие эпизоды, фильмы о матери, о жене, о детях, разорённом очаге, о погибшей жизни, фильмы о мужественном товарище и о предательстве, о том, кому ты передал последнюю листовку, о крови, которая прольётся снова, о крепком рукопожатии, которое обязывает, – фильмы полные ужаса и решимости, ненависти и любви, сомнения и надежды... Сотни раз видел я здесь фильм о себе, тысячи его деталей».

Когда я побывал в этом «кинотеатре» и вновь перечитал о нём у Фучика, в памяти закрутились собственные фильмы, которые помогали мне уходить от кошмаров маутхаузенского лагеря смерти. Первый уход произошёл случайно. Однажды вечером, после ужина, на который выдавали горький эрзацкофе и около полутора сот граммов эрзацхлеба, я собрался посидеть у барака. Только направился к выходу, как меня остановил чех:

– Куда идёшь, человече?

– Просто выйти посидеть, – почему-то виновато пожал я плечами.

– Не находился что ли в каменоломне?– Чех иронически улыбался. – Залезай на койку и лежи, старайся уснуть, сон – это здесь единственное спасение, чем дольше будешь спать, тем больше шансов выжить.

С этими словами он залез на нары, лёг. Я с минуту постоял, а потом последовал его совету. Хотел с ним поговорить, но он уже набросил на лицо какую-то тряпку. Мне спать не хотелось, но я тоже закрыл глаза. Вскоре показалось, что рядом пролетела не то оса, не то большая муха. Звук на мгновение появился и исчез, а у меня в памяти...Я, шестнадцатилетний парень, в жаркий летний день во время сенокоса в обеденный перерыв лежу в тени под деревом. Кругом душистая трава. Перед самыми глазами несколько лазоревых цветов, а над головой в ветвях березы жужжит какая-то букашка. Когда закрываешь глаза, то, кажется, кроме этого жужжания ничего нет на всем белом свете. Удивительно, слушая его под открытым небом, чувствуешь себя далеко-далеко от всего, оно почему-то расширяет пространство, раздвигает горизонт... Но вот слышатся голоса. Я приподнимаюсь на локтях и вижу, как бригадир дядя Костя Ромашов с вилами-трёхрожками на плече обращается к молодёжи:

– Ночь-то прообнимались, а теперь трудновато, конечно, но ничего, поднимайтесь, до вечера успеем ещё один стог поставить, живей, живей.

Из-под деревьев, из-под навеса выходят разморённые короткой дремотой парни и девки, мужчины и женщины, берут кто грабли, кто вилы. Подростки ведут под уздцы лошадей к волокушам. Я запрягаю свою Буруху в конные грабли. Дядя Костя, проходя мимо, бросает мне:

– Постарайся до вечера сгрести всё до Журавлиного болота.

Он идёт дальше. Ему навстречу попадают Коробова Нюра и Фёдоров Петр. У них любовь. Это знают все. Нюра сегодня копнит сено, а Пётр, как всегда, на сенокосилке.

– Ты вот что, Нюрка, – обращается к ней на полном серьёзе Дядя Костя, - Ты Петьку-то сегодня покрепче целуй, а то у него до обеда два раза пила рвалась.

– Ой, дядя Костя, – смеется никогда не теряющаяся Нюра, – уж постараюсь, а то трава-то останется нескошенной и бригада будет в хвосте.

– Вот именно, – подтверждает бригадир.

– Да ты бы посмотрел, дядя Костя, – застенчиво бурчит Пётр, – где я сейчас кошу: кочка на кочке, бугор на бугре.

– Дядь Костя, – перебивая Петра с лукавой улыбкой обращается к бригадиру Нюра, – а тебя тетка Авдотья как, крепко?..

– А как же! – Дядя Костя расплывается в улыбке. Все, кто слышит этот разговор, хохочут. А дядя Костя идёт дальше и ни одного распоряжения без шутки, без прибаутки.

Я выезжаю на скошенное поле, начинаю укладывать сено в валки, Буруха идёт легко, но от жары её бока вскоре становятся мокрыми. Периодически даю ей минут десять передышки, отпускаю через седельник, ослабляю подпругу, развязываю супонь. Буруха сразу начинает жевать сено из валка.

Перед вечером солнце закрыла небольшая, но тяжёлая, плотная туча. Сразу стало темнее и свежее. Закончив сгребать, я еду туда, где домётывают стог. Дядя Костя, оглядываясь на свинцовую, разрастающуюся из-за горизонта тучу, поторапливает:

– Живей, живей, надо успеть до дождя.

Стог завершили, а дождь начал накрапывать только тогда, когда мы на бричках уже въезжали в посёлок. Была суббота. Мать натопила баню. На первый пар идём мы с отцом. Отец любил попариться, раза три залезает на полок, одевая шапку и рукавицы. Когда вышли из бани, всё светилось и гудело: непрерывно вспыхивали молнии, раздавались оглушительные удары грома. Казалось, что кто-то со злостью рвёт в клочья небо. Дождь льёт, как из ведра, по улице бурлят ручьи. До дому метров тридцать, но перебежать их – всё равно, что нырнуть одетым в омут. Однако делать нечего, такой ливень не переждёшь, и мы бежим к дому через улицу, которая уже вся покрылась водой и стала похожей на речку. Через полминуты влетаем в сени, с нас течёт вода, мать выносить нам сухие холщёвые подштанники и рубахи, мы переодеваемся.

– Вот ведь что делается, – удивляется отец, – прямо светопреставление.

А молнии выделывают огненные кружева на небе, и гром сотрясает землю. Все сидим в прихожей, сестрёнки жмутся к матери, а она с каждым ударом грома крестится:

– Господи, прости, да что же это такое...

– И правда, такого ещё не бывало, – недоумевает отец. Гром ударил так близко, что лампы под потолком закачались.

– Господи, господи, – крестится мать. – Никак в дом Зелениных ударило.

– Мама! – испуганно кричит сестрёнка, – из печки вода побежала...

Мать быстро хватает стиральное корыто и ставит его на шесток под трубу.

– Смотри что делается, трубу залило. Потоп! Настоящий потоп! – Сокрушается она, – так и избу-то развалит.

– Да ну уж, развалит, – успокаивает отец, – не развалит.

Невиданная гроза с небольшими перерывами длилась до рассвета. Ламп не зажигали, в доме было светло от непрерывных вспышек молний. Всю ночь не спали. Утром весь посёлок – мужчины с засученными брюками, а бабы и девки с подоткнутыми юбками лазили, утопая в размякшей земле, по огородам. Ближняя к речке половина огородов была залита водой. Сейчас вода ушла, так как прорвало плотину ниже посёлка. Наземных грядок, на которых росли огурцы, как не бывало. Осталась только прижатая к земле ботва моркови, свеклы, брюквы...

Речка разделяла две улицы поселка, и теперь нельзя было перейти с улицы на улицу, снесло все мосты.

– Дядю Алёшку Уланова громом убило-о-о-о! – Кричит недавно вернувшийся из армии Василистов Степан, подъехавший верхом на забрызганном грязью светлогривом рыжем жеребце.

Шлёпая по лужам, к нему сбежался народ. Все наперебой спрашивают: «Где? Как?»

– На конном дворе, – поясняет Степан, – он ждал, когда приведут всех лошадей. Последнимии привели Колька Солодников и Васька Ворожищев. Только он принял от них коней, началась гроза. Ребята решили переждать. Крыша сарая стала протекать. Он сел с ребятами на ларь, укрылись дождевиком, ну и трахнуло. И ведь прямо в то место, где они сидели. Ребята упали в лужи, остались живы, а он откинулся к стенке, и всё.

Алексею Ивановичу Уланову было уже за пятьдесят. Выше среднего роста, сухопарый, смуглый, с длинным носом и обвислыми усами на продолговатом лице он походил на кавказца. В посёлке его все уважали. С моим отцом они были друзьями. Он часто заходил к нам. Отец его очень любил. Говорили они чаще о конях, потому что отец был ветеринаром колхоза, а Алексей Иванович заведовал конным двором. Коней в колхозе было много, хлопот с ними хватало.

Хоронили Алексея Ивановича всем посёлком. Я на ставне целый день вырезал ножом: «18 июня 1939 г. Гроза. Убило Уланова».

– Ауфштейн! Ауфштейн!

«Что это такое?» – Ах, это орёт старший барака. Я возвращаюсь в ад.

Вот такие уходы из ада начались у меня после совета чеха. Я перестал бессмысленно бродить по лагерю. Когда ничто не мешало, сразу после эрзацужина залезал на койку, закрывал глаза, а осенью и зимой укрывался одеялом с головой и начинался очередной «фильм». Воспоминания были настолько яркими, что я забывал обо всем. Со временем к «фильмам» настолько привык, что даже в каменоломне заранее радовался, предвкушая предстоящее погружение в прошлое. «Фильмы» под одеялом превратились в спасительную радость в конце дня, хотя в некоторых были и тяжелые, даже трагические «кинокадры». Сначала вспоминал более яркие события, вроде той грозы, о которой только что рассказал, но позже каждая мелочь из прошлого оказывалась живительной. Один мой знакомый часто пользовался интересным сравнением. Если ему, например, понравилась книга, он говорил:

– Не книга, а лекарство! Обо всем забывал, душу отвел! Те мои «фильмы» были для меня тоже лекарством.

Днем вспоминать и думать о прошлом было невозможно, кругом витала смерть, нужна была непрерывная бдительность. На работе в каменоломне надо было все время следить за арбайтскоммандофюрером. Если он далеко, то можно только чуть-чуть шевелиться, или даже стоять, опершись на лопату, делать вид, что работаешь, а когда он приближался, истерически крича: «Работать, работать, проклятые лодыри!», надо быть начеку, надо быстрее накладывать гравий на носилки, или перетаскивать камни. Прошел он, поворачивайся вслед за ним и следи, следи, не спускай с него глаз. Он может неожиданно повернуться, и нельзя дать ему застать тебя врасплох. Тут уж, конечно, не до воспоминаний. Забылся на какое-то время, и это может стоить тебе жизни. Конечно, часто и вечером не удавалось сразу после ужина залезть на койку. То весь барак выстраивали в наказание за какую-то провинность и приказывали стоять на морозе час, два, а то и до глубокой ночи. То начиналась проверка на вшей, то эсэсовцу не понравилось как утром была выполнена команда «Шапки долой!» и он вечером устраивал «тренировку»: построив узников, командует: «Шапки долой!», мы срываем с головы полосатые береты, стараясь сильнее хлопать ими по бедрам, так, как этого требует эсесовец.

– «Шапки надеть!» – береты снова на голове. Упражнение повторялось сотни раз. Когда эсесовцу надоедало, он заставлял командовать старшего барака из узников. Но были и такие дни, когда после каменоломни удавалось посмотреть «фильм». Это были радостные, незабываемые дни. «Фильмы» обычно кончались, когда я засыпал, а утром казалось, будто съездил на побывку домой.

Позже я заметил, что «фильмы» смотрят многие, если не все. Правда, тот чех, если позволяла обстановка, сразу же после ужина залезал на койку, накрывал лицо тряпкой, и сразу же слышалось сопение, которое я принял в первый раз за жужжание насекомого. Он «фильмов» не прокручивал. Наверное, на то у него был свой резон. Говорят, что в тяжёлых условиях человек, как правило, находит в себе силы переносить, казалось бы, непереносимое. Я убедился, что воспоминания о прошлом – один из источников сознания, что ты человек, что есть люди, с которыми ты жил, которые тебя знают, помнят и любят.

В концлагере память до последнего вздоха поддерживала человека в человеке, питала любовь к жизни, ненависть и презрение к палачам.

Наверное, хватит, дорогой Андрей. В следующем письме будет несколько «фильмов» под одеялом, чтобы тебе стало яснее и понятнее: чем дышал и жил бывший узник лагеря смерти.

Комментарии:

Арбайтскоммандофюрер (нем. Arbeitskommandoführer) – эсесовец-надсмотрщик.

«Шапки долой!» (нем. Mützen ab!) – такая унизительная команда подавалась на площади во время вечерней проверки, когда эсесовец отдавал рапорт коменданту лагеря.


Страницы повести:  1     2     3     4     5     6     7





Copyright © А. И. Назаров, 2009–2016


Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика
Дата последнего обновления: Wednesday, 02-Apr-2014 22:47:01 MSK
Google